Неточные совпадения
В контору надо было идти все прямо и при втором повороте взять влево: она была тут в двух шагах. Но, дойдя до первого поворота, он остановился, подумал, поворотил в переулок и пошел обходом, через две улицы, — может быть, безо всякой цели, а может быть, чтобы хоть минуту еще протянуть и выиграть время. Он шел и смотрел в землю. Вдруг как будто кто шепнул ему что-то на ухо. Он
поднял голову и увидал, что стоит у тогодома, у самых
ворот. С того вечера он здесь не был и мимо не проходил.
Он взял Самгина за
ворот,
поднял его и сказал...
Рядом с ним явился старичок, накрытый красным одеялом, поддерживая его одною рукой у
ворота, другую он
поднимал вверх, но рука бессильно падала. На сморщенном, мокром от слез лице его жалобно мигали мутные, точно закоптевшие глаза, а веки были красные, как будто обожжены.
Когда мы пытались заглянуть за забор или входили в
ворота — какой шум
поднимали корейцы!
Все стояли у
ворот того двора, где нищал поросенок, и кричали мне: «Сюда!» Мильтон бросился за мной, — верно, думал, что я на охоту иду с ружьем, — а Булька
поднял свои короткие уши и метался из стороны в сторону, как будто спрашивал, в кого ему велят вцепиться.
Около самых
ворот склада, видит он, стоит вышеписанный человек в расстегнутой жилетке и,
подняв вверх правую руку, показывает толпе окровавленный палец.
Они останавливались, снимали шапки, крестились перед Спасскими
воротами, и над Кремлем по-прежнему сияло солнце, башенные часы играли «Коль славен наш Господь в Сионе», бронзовый Минин
поднимал под руку бронзового Пожарского, купцы Ножевой линии, поспешно крестясь, отпирали лавки.
Карнеев молча прошел в переднюю, надел шубу и вышел на улицу. Он был ошеломлен обрушившимся над ним несчастием и шел сам не зная куда. На дворе была метель. Резкий ветер дул ему прямо в лицо, глаза залепляло снегом, а он все шел без цели, без размышления. Вдруг он очутился у
ворот, над которыми висела икона и перед ней горела лампада. Он
поднял глаза. Перед им были высокие каменные стены, из-за которых возвышались куполы храма.
Эта грязная, пропитанная табачным дымом комната, эти составленные стулья, этот диванишко с брошенной подушкой; этот расстегнутый
ворот кумачной рубахи, и среди всей этой обстановки вдруг она, его чистая голубка, его родное, любимое детище… Майор смешался и сконфузился до того, что не мог ни глаз
поднять, ни выговорить хоть единое слово.
Бабы рассаживались у
ворот прямо на песке или на лавочках и
поднимали громкий галдеж, ссорясь и судача; ребятишки начинали играть в лапту, в городки, в «шар-мазло», — матери следили за играми, поощряя легких, осмеивая плохих игроков.
Пары уже гудели. Шлюпки были подняты. «Выхаживали» на шпили [Шпиль — вертикальный
ворот, которым
поднимают якорь.],
поднимая якорь.
Сзади раздался шум торопливых шагов, Кожемякин встал в тень под
ворота, а из улицы, спотыкаясь, выскочил Тиунов, вступил в одну из светлых полос и, высоко
поднимая ноги, скрылся в двери трактира.
Она быстро взглянула на него, покраснела и убежала в горницу отца; её торопливость понравилась Матвею; нахмурив брови, он
поднял голову и важно вышел за
ворота.
«Я, говорит, Аркаша, тебя вот как в окно выкину: этой рукой за
ворот подниму, а этой поддержу, так и высажу.
Как я пробормотал сцену, уж не помню; подходит он ко мне, лица человеческого нет, зверь зверем; взял меня левой рукой за
ворот,
поднял на воздух; а правой как размахнется да кулаком меня по затылку как хватит…
Дорога в Тайболу проходила Низами, так что Яше пришлось ехать мимо избушки Мыльникова, стоявшей на тракту, как называли дорогу в город. Было еще раннее утро, но Мыльников стоял за
воротами и смотрел, как ехал Яша. Это был среднего роста мужик с растрепанными волосами, клочковатой рыжей бороденкой и какими-то «ядовитыми» глазами. Яша не любил встречаться с зятем, который обыкновенно
поднимал его на смех, но теперь неловко было проехать мимо.
— Теплее стало… гораздо теплее! — торопливо ответил половой и убежал, а Илья, налив стакан чаю, не пил, не двигался, чутко ожидая. Ему стало жарко — он начал расстёгивать
ворот пальто и, коснувшись руками подбородка, вздрогнул — показалось, что это не его руки, а чьи-то чужие, холодные.
Подняв их к лицу, тщательно осмотрел пальцы — руки были чистые, но Лунёв подумал, что всё-таки надо вымыть их мылом…
Меж тем Кудимыч делал необычайные усилия, чтоб подойти к
воротам; казалось, какая-то невидимая сила тянула его назад, и каждый раз, как он
подымал ногу, чтоб перешагнуть через подворотню, его отбрасывало на несколько шагов; пот градом катился с его лица. Наконец после многих тщетных усилий он, задыхаясь, повалился на землю и прохрипел едва внятным голосом...
Стенки прежней дудки значительно были расширены и выровнены, а потом был спущен листвяный сруб; пустую землю и руду
поднимали наверх в громадных бадьях, приводимых в движение конным
воротом.
„Любо!” — отвечал я с восторгом, стоя у
ворот нашего дома, и стрельцы, радостно предрекая мне великую будущность, брали меня на руки и с криками
поднимали на воздух.
Аким
поднял глаза и тут же остановился, увидев в
воротах грозную фигуру Глеба Савинова.
Поднял он себе на плечи сиротинку-мальчика и снова пошел стучаться под
воротами, пошел толкаться из угла в угол; где недельку проживет, где две — а больше его и не держали; в деревне то же, что в городах, — никто себе не враг.
Приемыш не принимал ни малейшего участия в веселье товарища. Раскинув теперь руки по столу и положив на них голову свою с рассыпавшимися в беспорядке черными кудрями, он казался погруженным в глубокий сон. Раз, однако ж, неизвестно отчего, ветер ли сильнее застучал
воротами, или в памяти его, отягченной сном и хмелем, неожиданно возник один из тех страшных образов, которые преследовали его дорогой, только он
поднял вдруг голову и вскочил на ноги.
Совершенно опустевший омнибус остановился у Одеона. Пассажир от св. Магдалины посмотрел вслед Доре с ее сестрою. Они вошли в
ворота Люксембургского сада. Пассажир встал последний и, выходя,
поднял распечатанное письмо с московским почтовым штемпелем. Письмо было адресовано в Париж, госпоже Прохоровой, poste restante. [До востребования (Франц.)] Он взял это письмо и бегом бросился по прямой аллее Люксембургского сада.
— Оденься, отнеси это письмо к паненьке Елизбете, передай ей осторожнее через няньку, чтобы не видал отец. Если она не вставала, это узнаешь по гардинам, задернутым в ее спальне — первое окно от
ворот, — так покарауль на берегу пруда у ограды и дождись, когда гардины
поднимут.
Однажды — это было в ясный осенний день, перед вечером — старик Цыбукин сидел около церковных
ворот,
подняв воротник своей шубы, и виден был только его нос и козырек от фуражки. На другом конце длинной лавки сидел подрядчик Елизаров и рядом с ним школьный сторож Яков, старик лет семидесяти, без зубов. Костыль и сторож разговаривали.
И говорит равнодушно, потому что привыкла. Почему-то и летом и зимой одинаково он ходит в шубе и только в очень жаркие дни не выходит, сидит дома. Обыкновенно, надевши шубу и
подняв воротник, запахнувшись, он гуляет по деревне, по дороге на станцию, или сидит с утра до вечера на лавочке около церковных
ворот. Сидит и не пошевельнется. Прохожие кланяются ему, но он не отвечает, так как по-прежнему не любит мужиков. Когда его спрашивают о чем-нибудь, то он отвечает вполне разумно и вежливо, но кратко.
Потом высоко
поднял фонарь и, освещая мне путь, быстрой, семенящей, старческой походкой двинулся от
ворот, закрыв их предварительно и дважды повернув ключ в ржавом замке.
Я, подобно библейскому силачу,
поднял на себя Газские
ворота, чтобы отнести их на вершину горы, но только когда уже изнемог, когда во мне навеки погасли молодость и здоровье, я заметил, что эти
ворота мне не по плечам и что я обманул себя.
Как-то ночью, шагая по улице, он увидал Маклакова. Спрятавшись в
воротах, шпион
поднял голову и смотрел в освещённое окно дома на другой стороне улицы, точно голодная собака, ожидая подачки.
— Говорят тебе, оправдывайся, или я тебя убью! — заревел Мановский и схватил ее одной рукой за
ворот капота, а другой замахнулся. В первый еще раз
поднимал он на жену руку. Негодование и какое-то отчаяние отразилось на бледном ее лице.
Гуляка праздный, пьяный молодец,
С осанкой важной, в фризовой шинели,
Держась за них, бредет — и вот конец
Перилам. — «Всё направо!» — Заскрипели
Полозья по сугробам, как резец
По мрамору… Лачуги, цепью длинной
Мелькая мимо, кланяются чинно…
Вдали мелькнул знакомый огонек…
«Держи к
воротам… Стой, — сугроб глубок!..
Пойдем по снегу, муза, только тише
И платье
подними как можно выше».
— Вот, господин, —
поднял он голову и усмехнулся, — стану вам правду говорить: еду этто к вашим
воротам, а сам думаю: неужто не пустит меня ночевать? Потому что я довольно хорошо понимаю: есть из нашего брата тоже всякого народу достаточно, которого и пустить никак невозможно. Ну, я не из таких, по совести говорю… Да вы, вот, сказываете, про меня слыхали.
— На дело рук своих хотите полюбоваться, — промолвил я с негодованием, вскочил на лошадь и снова
поднял ее в галоп; но неугомонный Сувенир не отставал от меня и даже на бегу хохотал и кривлялся. Вот наконец и Еськово — вот и плотина, а там длинный плетень и ракитник усадьбы… Я подъехал к
воротам, слез, привязал лошадь и остановился в изумлении.
Я думаю, что если бы смельчак в эту страшную ночь взял свечу или фонарь и, осенив, или даже не осенив себя крестным знамением, вошел на чердак, медленно раздвигая перед собой огнем свечи ужас ночи и освещая балки, песок, боров, покрытый паутиной, и забытые столяровой женою пелеринки, — добрался до Ильича, и ежели бы, не поддавшись чувству страха,
поднял фонарь на высоту лица, то он увидел бы знакомое худощавое тело с ногами, стоящими на земле (веревка опустилась), безжизненно согнувшееся на-бок, с расстегнутым
воротом рубахи, под которою не видно креста, и опущенную на грудь голову, и доброе лицо с открытыми, невидящими глазами, и кроткую, виноватую улыбку, и строгое спокойствие, и тишину на всем.
Он
поднял палку и ударил ею сына по голове; тот
поднял свою палку и ударил старика прямо по лысине, так что палка даже подскочила. Лычков-отец даже не покачнулся и опять ударил сына, и опять по голове. И так стояли и всё стукали друг друга по головам, и это было похоже не на драку, а скорее на какую-то игру. А за
воротами толпились мужики и бабы и молча смотрели во двор, и лица у всех были серьезные. Это пришли мужики, чтобы поздравить с праздником, но, увидев Лычковых, посовестились и не вошли во двор.
Проехав мимо нескольких раскиданных по лесу избенок, мы остановились у
ворот просторного, очевидно зажиточного, дома. Нас встретил с фонарем в руке старик с длинною седою бородой, очень почтенного вида. Он
поднял свой фонарь над головой и, оглядев мою фигуру своими подслеповатыми глазами, сказал спокойным старческим голосом...
Старик засеменил к
воротам, отворил их и,
подняв с земли палку, стал выгонять со двора своих нахлебников. Лошадь мотнула головой, задвигала лопатками и захромала в
ворота; собака за ней. Обе вышли на улицу и, пройдя шагов двадцать, остановились у забора.
Нимфодора Семеновна прибежала с распущенной косой, на дворе загомонили голоса — и вдруг послышалось: «Держи, держи, запри
ворота!» Я отворил дверь — так, чуточку — гляжу: чудовища уже нет на крыльце, люди в беспорядке мечутся по двору, махают руками,
поднимают с земли поленья — как есть очумели.
И думали мы на тему о скуке долго, очень долго, до тех пор, пока сквозь давно не мытые, отливавшие радугой оконные стекла не заметили маленькой перемены, происшедшей в круговороте вселенной: петух, стоявший около
ворот на куче прошлогодней листвы и поднимавший то одну ногу, то другую (ему хотелось
поднять обе ноги разом), вдруг встрепенулся и, как ужаленный, бросился от
ворот в сторону.
Помните, когда гонят лошадь и приводят в движение
ворот, то по блоку одна бадья спускается в рудник, а другая поднимается, когда же начнут
поднимать первую, тогда опускается вторая — всё равно, как в колодце с двумя ушатами.
Граф же Растопчин, который то стыдил тех, которые уезжали, то вывозил присутственные места, то выдавал никуда негодное оружие пьяному сброду, то
поднимал образà, то запрещал Августину вывозить мощи и иконы, то захватывал все частные подводы, бывшие в Москве, то на 136 подводах увозил делаемый Леппихом воздушный шар, то намекал на то, что он сожжет Москву, то рассказывал, как он сжег свой дом и написал прокламацию французам, где торжественно упрекал их, что они разорили его детский приют; то принимал славу сожжения Москвы, то отрекался от нее, то приказывал народу ловить всех шпионов и приводить к нему, то упрекал за это народ, то высылал всех французов из Москвы, то оставлял в городе г-жу Обер-Шальме, составлявшую центр всего французского московского населения, а без особой вины приказывал схватить и увезти в ссылку старого почтенного почт-директора Ключарева; то сбирал народ на Три Горы, чтобы драться с французами, то, чтоб отделаться от этого народа, отдавал ему на убийство человека, и сам уезжал в задние
ворота; то говорил, что он не переживет несчастия Москвы, то писал в альбомы по-французски стихи о своем участии в этом деле, [Je suis né Tartare. Je voulus être Romain. Les Français m’appelèrent barbare. Les Russes — Georges Dandin.